Неточные совпадения
— Фу, как ты глуп иногда! Вчерашний хмель сидит…
До свидания; поблагодари
от меня Прасковью Павловну свою за ночлег. Заперлась, на мой бонжур сквозь двери не ответила,
а сама в семь часов поднялась, самовар ей через коридор из кухни проносили…
Я не удостоился лицезреть…
Имел
я тоже случай тогда
до подробности разузнать о сцене в конторе квартала, тоже случайно-с, и не то чтобы так мимоходом,
а от рассказчика особенного, капитального, который, и сам того не ведая, удивительно эту сцену осилил.
Она понимала, что если она
до сих пор могла укрываться
от зоркого взгляда Штольца и вести удачно войну, то этим обязана была вовсе не своей силе, как в борьбе с Обломовым,
а только упорному молчанию Штольца, его скрытому поведению. Но в открытом поле перевес был не на ее стороне, и потому вопросом: «как
я могу знать?» она хотела только выиграть вершок пространства и минуту времени, чтоб неприятель яснее обнаружил свой замысел.
— Да; но
мне не хотелось заговаривать с теткой
до нынешней недели,
до получения письма.
Я знаю, она не о любви моей спросит,
а об имении, войдет в подробности,
а этого ничего
я не могу объяснить, пока не получу ответа
от поверенного.
Ни внезапной краски, ни радости
до испуга, ни томного или трепещущего огнем взгляда он не подкараулил никогда, и если было что-нибудь похожее на это, показалось ему, что лицо ее будто исказилось болью, когда он скажет, что на днях уедет в Италию, только лишь сердце у него замрет и обольется кровью
от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять все точно задернется флером; она наивно и открыто прибавит: «Как жаль, что
я не могу поехать с вами туда,
а ужасно хотелось бы!
У батюшки, у матушки
С Филиппом побывала
я,
За дело принялась.
Три года, так считаю
я,
Неделя за неделею,
Одним порядком шли,
Что год, то дети: некогда
Ни думать, ни печалиться,
Дай Бог с работой справиться
Да лоб перекрестить.
Поешь — когда останется
От старших да
от деточек,
Уснешь — когда больна…
А на четвертый новое
Подкралось горе лютое —
К кому оно привяжется,
До смерти не избыть!
Вспомнил
я, что некогда блаженной памяти нянюшка моя Клементьевна, по имени Прасковья, нареченная Пятница, охотница была
до кофею и говаривала, что помогает он
от головной боли. Как чашек пять выпью, — говаривала она, — так и свет вижу,
а без того умерла бы в три дни.
Я, кажется, всхрапнул порядком. Откуда они набрали таких тюфяков и перин? даже вспотел. Кажется, они вчера
мне подсунули чего-то за завтраком: в голове
до сих пор стучит. Здесь, как
я вижу, можно с приятностию проводить время.
Я люблю радушие, и
мне, признаюсь, больше нравится, если
мне угождают
от чистого сердца,
а не то чтобы из интереса.
А дочка городничего очень недурна, да и матушка такая, что еще можно бы… Нет,
я не знаю,
а мне, право, нравится такая жизнь.
Анна Андреевна. Ну да, Добчинский, теперь
я вижу, — из чего же ты споришь? (Кричит в окно.)Скорей, скорей! вы тихо идете. Ну что, где они?
А? Да говорите же оттуда — все равно. Что? очень строгий?
А?
А муж, муж? (Немного отступя
от окна, с досадою.)Такой глупый:
до тех пор, пока не войдет в комнату, ничего не расскажет!
Анна Андреевна. Ну, скажите, пожалуйста: ну, не совестно ли вам?
Я на вас одних полагалась, как на порядочного человека: все вдруг выбежали, и вы туда ж за ними! и
я вот ни
от кого
до сих пор толку не доберусь. Не стыдно ли вам?
Я у вас крестила вашего Ванечку и Лизаньку,
а вы вот как со
мною поступили!
— Ну, хорошо. Понято, — сказал Степан Аркадьич. — Так видишь ли:
я бы позвал тебя к себе, но жена не совсем здорова.
А вот что: если ты хочешь их видеть, они, наверное, нынче в Зоологическом Саду
от четырех
до пяти. Кити на коньках катается. Ты поезжай туда,
а я заеду, и вместе куда-нибудь обедать.
—
А я тебя ждал
до двух часов. Куда же ты поехал
от Щербацких?
— По делом за то, что всё это было притворство, потому что это всё выдуманное,
а не
от сердца. Какое
мне дело было
до чужого человека? И вот вышло, что
я причиной ссоры и что
я делала то, чего
меня никто не просил. Оттого что всё притворство! притворство! притворство!…
— Ах! — вскрикнула она, увидав его и вся просияв
от радости. — Как ты, как же вы (
до этого последнего дня она говорила ему то «ты», то «вы»)? Вот не ждала!
А я разбираю мои девичьи платья, кому какое…
Полчаса спустя служанка подала Анне Сергеевне записку
от Базарова; она состояла из одной только строчки: «Должен ли
я сегодня уехать — или могу остаться
до завтра?» — «Зачем уезжать?
Я вас не понимала — вы
меня не поняли», — ответила ему Анна Сергеевна,
а сама подумала: «
Я и себя не понимала».
— Да кто его презирает? — возразил Базаров. —
А я все-таки скажу, что человек, который всю свою жизнь поставил на карту женской любви и, когда ему эту карту убили, раскис и опустился
до того, что ни на что не стал способен, этакой человек — не мужчина, не самец. Ты говоришь, что он несчастлив: тебе лучше знать; но дурь из него не вся вышла.
Я уверен, что он не шутя воображает себя дельным человеком, потому что читает Галиньяшку и раз в месяц избавит мужика
от экзекуции.
— Воспитание? — подхватил Базаров. — Всякий человек сам себя воспитать должен — ну хоть как
я, например…
А что касается
до времени — отчего
я от него зависеть буду? Пускай же лучше оно зависит
от меня. Нет, брат, это все распущенность, пустота! И что за таинственные отношения между мужчиной и женщиной? Мы, физиологи, знаем, какие это отношения. Ты проштудируй-ка анатомию глаза: откуда тут взяться, как ты говоришь, загадочному взгляду? Это все романтизм, чепуха, гниль, художество. Пойдем лучше смотреть жука.
Об Якове-Турке и рядчике нечего долго распространяться. Яков, прозванный Турком, потому что действительно происходил
от пленной турчанки, был по душе — художник во всех смыслах этого слова,
а по званию — черпальщик на бумажной фабрике у купца; что же касается
до рядчика, судьба которого, признаюсь,
мне осталось неизвестной, то он показался
мне изворотливым и бойким городским мещанином. Но о Диком-Барине стоит поговорить несколько подробнее.
Несколько недель спустя
я узнал, что Лукерья скончалась. Смерть пришла-таки за ней… и «после Петровок». Рассказывали, что в самый день кончины она все слышала колокольный звон, хотя
от Алексеевки
до церкви считают пять верст с лишком и день был будничный. Впрочем, Лукерья говорила, что звон шел не
от церкви,
а «сверху». Вероятно, она не посмела сказать: с неба.
Поехал мужик в город за овсом для лошади. Только что выехал из деревни, лошадь стала заворачивать назад к дому. Мужик ударил лошадь кнутом. Она пошла и думает про мужика: «Куда он, дурак,
меня гонит; лучше бы домой». Не доезжая
до города, мужик видит, что лошади тяжело по грязи, своротил на мостовую,
а лошадь воротит прочь
от мостовой. Мужик ударил кнутом и дернул лошадь: она пошла на мостовую и думает: «Зачем он
меня повернул на мостовую, только копыта обломаешь. Тут под ногами жестко».
— Пора идти. Нелепый город, точно его черт палкой помешал. И все в нем рычит:
я те не Европа! Однако дома строят по-европейски, все эдакие вольные и уродливые переводы с венского на московский. Обок с одним таким уродищем притулился, нагнулся в улицу серенький курятничек в три окна,
а над воротами — вывеска: кто-то «предсказывает будущее
от пяти часов
до восьми», — больше, видно, не может, фантазии не хватает. Будущее! — Кутузов широко усмехнулся...
— Толстой-то,
а? В мое время… в годы юности, молодости моей, — Чернышевский, Добролюбов, Некрасов — впереди его были. Читали их, как отцов церкви,
я ведь семинарист. Верования строились по глаголам их. Толстой незаметен был. Тогда учились думать о народе,
а не о себе. Он — о себе начал. С него и пошло это… вращение человека вокруг себя самого. Каламбур тут возможен: вращение вокруг частности — отвращение
от целого… Ну —
до свидания… Ухо чего-то болит… Прошу…
— Нет, почему же — чепуха? Весьма искусно сделано, — как аллегория для поучения детей старшего возраста. Слепые — современное человечество, поводыря, в зависимости
от желания, можно понять как разум или как веру.
А впрочем,
я не дочитал эту штуку
до конца.
А до той поры
я дьявольски устала
от этих почти ежедневных жалоб на солдат,
от страха пред революцией, которым хотят заразить
меня.
— Трудно поумнеть, — вздохнула Дуняша. — Раньше, хористкой,
я была умнее, честное слово! Это
я от мужа поглупела. Невозможный! Ему скажешь три слова,
а он тебе — триста сорок! Один раз, ночью,
до того заговорил, что
я его по-матерному обругала…
— Нечего их ни жалеть, ни жаловать! — сказал старичок в голубой ленте. — Швабрина сказнить не беда;
а не худо и господина офицера допросить порядком: зачем изволил пожаловать. Если он тебя государем не признает, так нечего у тебя и управы искать,
а коли признает, что же он
до сегодняшнего дня сидел в Оренбурге с твоими супостатами? Не прикажешь ли свести его в приказную да запалить там огоньку:
мне сдается, что его милость подослан к нам
от оренбургских командиров.
Пугачев взглянул на
меня быстро. «Так ты не веришь, — сказал он, — чтоб
я был государь Петр Федорович? Ну, добро.
А разве нет удачи удалому? Разве в старину Гришка Отрепьев не царствовал? Думай про
меня что хочешь,
а от меня не отставай. Какое тебе дело
до иного-прочего? Кто ни поп, тот батька. Послужи
мне верой и правдою, и
я тебя пожалую и в фельдмаршалы и в князья. Как ты думаешь?».
Кабанов. Да не разлюбил;
а с этакой-то неволи
от какой хочешь красавицы жены убежишь! Ты подумай то: какой ни на есть,
а я все-таки мужчина, всю-то жизнь вот этак жить, как ты видишь, так убежишь и
от жены. Да как знаю
я теперича, что недели две никакой грозы надо
мной не будет, кандалов этих на ногах нет, так
до жены ли
мне?
Весь день на крейсере царило некое полупраздничное остолбенение; настроение было неслужебное, сбитое — под знаком любви, о которой говорили везде —
от салона
до машинного трюма;
а часовой минного отделения спросил проходящего матроса: «Том, как ты женился?» — «
Я поймал ее за юбку, когда она хотела выскочить
от меня в окно», — сказал Том и гордо закрутил ус.
«
А вы куда изволите: однако в город?» — спросил он. «Да, в Якутск. Есть ли перевозчики и лодки?» — «Как не быть! Куда девается? Вот перевозчики!» — сказал он, указывая на толпу якутов, которые стояли поодаль. «
А лодки?» — спросил
я, обращаясь к ним. «Якуты не слышат по-русски», — перебил смотритель и спросил их по-якутски. Те зашевелились, некоторые пошли к берегу, и
я за ними. У пристани стояли четыре лодки.
От юрты
до Якутска считается девять верст: пять водой и четыре берегом.
Но
я — русский человек и принадлежу к огромному числу потребителей, населяющих пространство
от Кяхты
до Финского залива, —
я за пекое: будем пить не с цветами,
а цветочный чай и подождем, пока англичане выработают свое чутье и вкус
до способности наслаждаться чаем pekoe flower, и притом заваривать,
а не варить его, по своему обыкновению, как капусту.
Да еще бегали по песку — сначала
я думал — пауки или стоножки,
а это оказались раки всевозможных цветов, форм и величин, начиная
от крошечных, с паука,
до обыкновенных: розовые, фиолетовые, синие — с раковинами, в которых они прятались, и без раковин; они сновали взад и вперед по взморью, круглые, длинные, всякие.
Несмотря на длинные платья, в которые закутаны китаянки
от горла
до полу,
я случайно, при дуновении ветра, вдруг увидел хитрость. Женщины, с оливковым цветом лица и с черными, немного узкими глазами, одеваются больше в темные цвета. С прической
а la chinoise и роскошной кучей черных волос, прикрепленной на затылке большой золотой или серебряной булавкой, они не неприятны на вид.
Нет, пусть японцы хоть сейчас посадят
меня в клетку,
а я, с упрямством Галилея, буду утверждать, что они — отрезанные ломти китайской семьи, ее дети, ушедшие на острова и, по географическому своему положению, запершиеся там
до нашего прихода. И самые острова эти, если верить геологам, должны составлять часть, оторвавшуюся некогда
от материка…
Море… Здесь
я в первый раз понял, что значит «синее» море,
а до сих пор
я знал об этом только
от поэтов, в том числе и
от вас. Синий цвет там, у нас, на севере, — праздничный наряд моря. Там есть у него другие цвета, в Балтийском, например, желтый, в других морях зеленый, так называемый аквамаринный. Вот наконец
я вижу и синее море, какого вы не видали никогда.
Устал
я.
До свидания; авось завтра увижу и узнаю, что такое Манила. Мы сделали
от Лю-чу тысячу шестьсот верст
от 9-го
до 16-го февраля… Манила! добрались и
до нее,
а как кажется это недосягаемо из Петербурга! точно так же, как отсюда теперь кажется недосягаем Петербург — ни больше ни меньше.
До свидания. Расскажу вам, что увижу в Маниле.
Позвали обедать. Один столик был накрыт особо, потому что не все уместились на полу;
а всех было человек двадцать. Хозяин, то есть распорядитель обеда, уступил
мне свое место. В другое время
я бы поцеремонился; но дойти и
от палатки
до палатки было так жарко, что
я измучился и сел на уступленное место — и в то же мгновение вскочил: уж не то что жарко,
а просто горячо сидеть. Мое седалище состояло из десятков двух кирпичей, служивших каменкой в бане: они лежали на солнце и накалились.
Витима — слобода, с церковью Преображения, с сотней жителей, с приходским училищем, и ямщики почти все грамотные. Кроме извоза они промышляют ловлей зайцев, и тулупы у всех заячьи, как у нас бараньи. Они сеют хлеб.
От Витимы еще около четырехсот верст
до Киренска, уездного города, да оттуда девятьсот шестьдесят верст
до Иркутска. Теперь пост, и в Витиме толпа постников, окружавшая мою повозку, утащила у
меня три рыбы, два омуля и стерлядь,
а до рябчиков и другого скоромного не дотронулись: грех!
Напрасно, однако ж,
я глазами искал этих лесов: они растут по морским берегам,
а внутри, начиная
от самого мыса и
до границ колонии, то есть верст на тысячу, почва покрыта мелкими кустами на песчаной почве да искусственно возделанными садами около ферм,
а за границами, кроме редких оазисов, и этого нет.
А нас двое:
я и жена; жалованья
я получаю всего
от 800
до 1000 ф. стерл.» (
от 5000
до 6000 р.).
— Что вы, братцы! — говорил винокур. — Слава богу, волосы у вас чуть не в снегу,
а до сих пор ума не нажили:
от простого огня ведьма не загорится! Только огонь из люльки может зажечь оборотня. Постойте,
я сейчас все улажу!
—
Мне нет
от него покоя! Вот уже десять дней
я у вас в Киеве;
а горя ни капли не убавилось. Думала, буду хоть в тишине растить на месть сына… Страшен, страшен привиделся он
мне во сне! Боже сохрани и вам увидеть его! Сердце мое
до сих пор бьется. «
Я зарублю твое дитя, Катерина, — кричал он, — если не выйдешь за
меня замуж!..» — и, зарыдав, кинулась она к колыбели,
а испуганное дитя протянуло ручонки и кричало.
—
А что
до этого дьявола в вывороченном тулупе, то его, в пример другим, заковать в кандалы и наказать примерно. Пусть знают, что значит власть!
От кого же и голова поставлен, как не
от царя? Потом доберемся и
до других хлопцев:
я не забыл, как проклятые сорванцы вогнали в огород стадо свиней, переевших мою капусту и огурцы;
я не забыл, как чертовы дети отказались вымолотить мое жито;
я не забыл… Но провались они,
мне нужно непременно узнать, какая это шельма в вывороченном тулупе.
— Да за что
мне любить-то вас? — не скрывая уже злобы, огрызнулся Ракитин. Двадцатипятирублевую кредитку он сунул в карман, и пред Алешей ему было решительно стыдно. Он рассчитывал получить плату после, так чтобы тот и не узнал,
а теперь
от стыда озлился.
До сей минуты он находил весьма политичным не очень противоречить Грушеньке, несмотря на все ее щелчки, ибо видно было, что она имела над ним какую-то власть. Но теперь и он рассердился...
А что
до Дидерота, так
я этого «рече безумца» раз двадцать
от здешних же помещиков еще в молодых летах моих слышал, как у них проживал;
от вашей тетеньки, Петр Александрович, Мавры Фоминишны тоже, между прочим, слышал.
И вот вчера только
я решился сорвать мою ладонку с шеи, идя
от Фени к Перхотину,
а до той минуты не решался, и только что сорвал, в ту же минуту стал уже окончательный и бесспорный вор, вор и бесчестный человек на всю жизнь.
— Дроби немножко подарю, вот, бери, только маме своей
до меня не показывай, пока
я не приду обратно,
а то подумает, что это порох, и так и умрет
от страха,
а вас выпорет.
— Утром?
Я не говорил, что утром…
А впрочем, может, и утром. Веришь ли,
я ведь здесь обедал сегодня, единственно чтобы не обедать со стариком,
до того он
мне стал противен.
Я от него
от одного давно бы уехал.
А ты что так беспокоишься, что
я уезжаю. У нас с тобой еще бог знает сколько времени
до отъезда. Целая вечность времени, бессмертие!
Ты, Алеша, и не знал ничего,
от меня отворачивался, пройдешь — глаза опустишь,
а я на тебя сто раз
до сего глядела, всех спрашивать об тебе начала.
—
Я эту штучку давно уже у чиновника Морозова наглядел — для тебя, старик, для тебя. Она у него стояла даром,
от брата ему досталась,
я и выменял ему на книжку, из папина шкафа: «Родственник Магомета, или Целительное дурачество». Сто лет книжке, забубенная, в Москве вышла, когда еще цензуры не было,
а Морозов
до этих штучек охотник. Еще поблагодарил…